(вместо введения)
Все началось со статьи “Россия и Маркс” Михаила Яковлевича Гефтера. Если бы не этот “строгий историк”, никогда бы мне и в голову не могла прийти мысль о том, что кто-то может поднять руку – не на Пушкина (на него руку поднять не побоялись), а на его творчество. Это не укладывалось в представления, навязываемые десятилетиями моему сознанию послереволюционными пушкинистами: имя Пушкина и его творчество для служителей культа Пушкина – священны.
И вдруг в статье “Россия и Маркс” читаю:
«Ум человеческий, по простонародному выражению, не пророк, а угадчик, он видит общий ход вещей и может выводить из оного глубокие предположения, часто оправданные временем, но невозможно ему предвидеть случая – мощного мгновенного орудия провидения» (Ист.1).
Это окончание программы третьей критической статьи, написанной Пушкиным в болдинский период на работу Полевого “История русского народа”. В рукописи статьи, а также во всех ее дореволюционных изданиях (Ист.2,3,4) после слова “случая” стоит точка. Кто же здесь “просто врет”, а кто врет “еще сугубо”?, то есть кто и с какой целью приписал Пушкину четыре слова: “мощного, мгновенного орудия провидения”?
Что касается цели, то она видна невооруженным глазом. Без приписанных поэту четырех слов Пушкин заявляет о себе как диалектик, для которого через цепь случайностей пробивает себе дорогу закономерность. С припиской “пушкинистов” он сам, как и все происходящее в мире, для него – затейливая игра “случая”, который, в свою очередь, всего лишь “мощное, мгновенное орудие Провидения”. Ну а подлог Гефтеру нужен, чтобы подкрепить авторитетом Пушкина следующее положение своей статьи:
«Случай персонифицируется в отдельном человеке, но он же становится “орудием провидения”, олицетворяясь в народе».
Каждому понятно, что это всего лишь вольный пересказ ставшего сейчас столь модным изречения Гегеля: “Каждый народ достоин того правительства, которое он имеет”.
Гефтеру, как и большинству современных историков, спешно меняющих свое обличие, надо оболванить общественное мнение, загнав его в замкнутый круг причинно-следственных связей примитивными рассуждениями типа: «Все негативные явления послереволюционной истории России – результат деятельности Сталина, а сталинизм, персонифицируясь в отдельном человеке – Сталине, становится “орудием провидения”, олицетворяясь в самом народе. Наверное, не стоит и доказывать, что во всей статье Гефтер выступает с антидиалектической отсебятиной(см. прим.1), которую еще 80 лет назад разоблачил В.И.Ленин:
“Принципы – не исходный пункт исследования, а его заключительный результат; эти принципы не применяются к природе и человеческой истории, а абстрагируются из них; не природа, не человечество сообразуются с принципами, а, наоборот, принципы верны лишь постольку, поскольку они соответствуют природе и истории”» (Ист.5).
Гефтер же, как и другие перестроившиеся историки, вначале формирует концепцию, нужную вечным странникам революционной перестройки мира, а затем подгоняет под нее исторические факты. Если факты не укладываются в “прокрустово ложе” заданной концепции, тогда им либо обрезают голову, либо вытягивают ноги. Современные гефтеры, однако, понимают, что если только резать, как это было сразу после революции, то не заметишь, как и твоя голова окажется в мясорубке. Отсюда обрезание после террора 1937г. строгие историки стали чаще заменять вытягиванием. Захотелось понять, кто и когда совершил вышеупомянутое “вытягивание” пушкинского текста.
Первоисточники показали, что действительно, до 1937г. Пушкину чаще делали “обрезание”. Так, например, если первые две статьи с критикой “Истории русского народа” Н.Полевого печатались, то третья, мировоззренческая, очень серьезная программная статья поэта даже в академическом издании 1936г. опускалась. Впервые эта статья с искажающими мировоззрение Пушкина приписками появилась в академическом собрании сочинений Пушкина под редакцией Б.В.Томашевского в 1958г. (Ист.6). Именно Б.В.Томашевского следует считать ответственным за варварский метод вытягивания и обрезания пушкинского текста, поскольку каждый том академического собрания сочинений сопровождается официальной записью: “Текст проверен и примечания составлены проф. Б.В.Томашевским”. Но в команде Томашевского не чуждались и обрезания. Хорошо видно, что статья сокращена вдвое, причем из текста изъяты самые существенные места. При сверке текстов обнаруживается, что работали профессионалы, ломали Пушкина мягко, культурно, но вполне эффективно. Так, например, сравнивая источники (2) и (6) замечаем, что в третьей части статьи Пушкин пишет: “История древняя есть история Египта, Персии, Греции, Рима, – история новейшая есть история христианства. Горе стране, находящейся вне его!” (Ист.2). Томашевскому не нравится такое понимание хода истории Пушкиным, и он навязывает свое, беззастенчиво изменяя последнюю фразу: “Горе стране, находящейся вне европейской системы” (Ист.6).
Но “европейская система” и “христианство” – понятия в корне отличные. Христианство – религиозная идеология, а “европейская система” – социально-экономическое образование, которого в начале 19 века и в помине не было. Идеологии вырабатываются людьми, в совершенстве владеющими методологией для достижения своих глобальных стратегических целей. Горе тем странам и народам, которые, не понимая этих целей, позволяют гнать их в заданном направлении, зачастую чуждом их национальным интересам. Но еще большее горе тем, кто, понимая ложность этих целей, пытается помочь своим народам вырваться из под опеки “строгих историков”. Отсюда мысль Пушкина глубже словоблудия Томашевского: оказывать сопротивление господствующей в обществе идеологии много сложнее, чем бороться против открытого вооруженного нашествия.
Итак, “строгий историк” Гефтер, проявив одновременно и леность, и недобросовестность (доверился “своему” Томашевскому), заставил меня внимательно изучить не только эту статью, но и всю серию статей Пушкина о работе Н.Полевого. И на меня дохнуло жарким пламенем той полемики, которая разгоралась в среде русской интеллигенции начала 19 века в отношении исторических путей развития России. Карамзин и Полевой были выразителями двух направлений этого развития. Первый, опираясь на целостное мировосприятие собственного народа (эпос, летописи), стремился в своем подвижническом труде постичь общий ход вещей, т.е. увидеть реальное место России в окружающем ее мире. Благодаря Карамзину мыслящая интеллигенция впервые получила верный ключ к поиску путей созидательного разрешения основных противоречий развития государства Российского, да еще с опорой на духовные силы собственного народа. Полевой же исходил из того, что Россия отделена от Западной Европы, а следовательно, отстала от нее, и потому считал, что необходимо приноровить к России систему новейших историков Запада. Однако, реальный мир целен, и ни одна страна не может на своем историческом пути быть вырванной из глобального исторического процесса. Следовательно, подлинный историк должен стремиться увидеть место своей страны в этом процессе и понять основные связи с ним. Концепция “изолированности” России от Запада диктовала Полевому содержание его антиисторической работы. Время подтвердило верность пушкинских оценок работы Полевого.
Так литературные споры начала XIX века стали для меня остросовременными, а внимательный разбор основных противоречий того времени позволил уяснить суть происходящего сегодня. И в Пушкине я обрел своего Вергилия, который помог мне выбраться из кругов ада на ровную дорогу. Но сначала пришлось вернуться в пушкинскую болдинскую осень 1830г., т.е. в период создания упоминавшейся статьи. В ней поэт собирался дать бой не столько самому Полевому, сколько тем силам, которые стояли за его спиной, и из среды которых сформировалось позднее западническое направление историографии. Позднее Пушкин отозвался об этой работе Полевого еще более резко. В 1836 году, просматривая проект письма П.А.Вяземского к Уварову о тогдашней литературе, он написал на полях, против места, где говорится, что “Устрялов не усомнился вывести на одну доску Карамзина и Полевого“, следующие строки: «О Полевом не худо бы напомнить и пространнее. Не должно забывать, что он сделан членом-корреспондентом нашей академии за свою шарлатанскую книгу, писанную без смысла, без изысканий и безо всякой совести – не говоря уже о плутовстве подписки, что уже касается управы благочиния, а не академии наук» (Ист.2, с.589).
О “Болдинском периоде” осени 1830г. написано много. Большой интерес всегда уделялся “Повестям Белкина”, “Маленьким трагедиям”, но как-то в стороне оставался “Домик в Коломне”. Он был закончен 10 октября 1830г., а 11 октября в письме к Наталье Николаевне Пушкин напишет странную фразу: “Je deviens si imbecile que c’est une benediction” В дореволюционных и советских изданиях эта фраза будет иметь совершенно разный перевод. Под редакцией Морозова: “Я становлюсь совершенным идиотом: как говорится – до святости” (Ист.7). Под редакцией Томашевского: “Я так глупею, что это просто прелесть” (Ист.8). Письмо написано на французском, и перевод всего текста, за исключением этой фразы, в обоих изданиях идентичен. Но Пушкин и здесь поставил зарубку – на века: “Переводчики суть подставные лошади просвещения”. “Идиот” – слово французское, и если бы Пушкин хотел назвать себя по-французски идиотом, то он и в письме поставил бы слово французское “idiot”, однако у него стоит “imbecile”, что в переводе – глупый, дурак. Во французском языке слова “юродивый” не существует. По словарю Даля “идиот” – малоумный, убогий, юродивый. А “юродивый” – безумный, божевольный, дурачок, от роду сумасшедший; народ считает юродивых божьими людьми, находя нередко в бессознательных поступках их глубокий смысл, даже предчувствие или предвидение. По-моему, ни у Морозова, ни у Томашевского не сделано точного перевода этой фразы, а звучать по-русски она должна так: “Я становлюсь юродивым: как говорится – до святости“. Конечно, гинсбурги, оксманы, цявловские, маршаки и пр. всегда делали гешефты на переводах, однако и здесь Пушкин оставил свою болезненную зарубку, пригвоздив недобросовестных людей этой профессии одной фразою: “Переводчики суть подставные лошади просвещения”.
– колдун, вещун
– угадывать, предсказывать
– ??? что за слово? в словаре нет!
– выходит и здесь подделка?
Даже не владеющий французским языком читатель может убедиться, что дореволюционный перевод достаточно точен, а фривольное переложение мыслей великого поэта Томашевским и Кo – хулиганство. Предположить плохое знание французского в “Пушкинском доме” – кощунство. Советский писатель Валентин Иванов в своей замечательной книге “Золотая цепь времен” заметил, что “Переводчики слов всегда предатели, переводчики мыслей – союзники”. Конечно, французское “imbecile” можно перевести и как “идиот” и как “глупый”, но “benediction” – святой, на “прелесть” никак не тянет. По словарю Даля французское слово “идиот” имеет русский синоним “юродивый”. К юродивому же у Пушкина отношение особенное. Ведь это сам автор устами юродивого в “Борисе Годунове” царю всю правду говорит, о чем Пушкин и замечает в письме к П.А.Вяземскому (после 7 ноября 1825 года): «Юродивый мой – малый презабавный… Жуковский говорит, что царь меня простит за трагедию. Навряд, мой милый! Хотя она и в хорошем духе писана, да никак не мог упрятать всех моих ушей под колпак юродивого: торчат!».
Если Пушкин после написания “Домика в Коломне” признается в своей способности подниматься до святости, а Томашевский и КО стремятся представить гения прелестным глупцом, то здесь что-то не так. “Единожды солгавший, кто тебе поверит?” А “солгавший” оказался не единожды. Более сотни только смысловых искажений было обнаружено мною, и потому решил я строго следовать за Пушкиным, а не за пушкинистами. Я старался понять причину наигранного равнодушия к “Домику в Коломне”. Банальность? Но Пушкин и банальность – несовместимы. Однако все, что написано об этой повести за полтора прошедших столетия, безусловно несет на себе печать банальности.
Поскольку в дальнейшем мы будем сравнивать тексты “Домика в Коломне” по изданию “Сочинений и писем А.С.Пушкина” под редакцией П.О.Морозова 1903 г. и по изданию под редакцией Б.В.Томашевского 1957 г., то для лучшей ориентировки читателя дадим им упрощенное название “Морозова” и “Томашевского”.
Так, в предисловии к “Домику в Коломне” у Морозова читаем: “Рецензия (на повесть: авт.) явилась в Литературном Прибавлении к Русскому Инвалиду 1833, N 69. По словам Анненкова, повесть “почти всеми принята была за признак конечного падения нашего поэта. Даже в обществе старались не упоминать о ней в присутствии автора, щадя его самолюбие… Пушкин все это видел, но не сердился и молчал…”(Ист.9). А вот мнение самого поэта, изложенное в письме издателю П.А.Плетневу из Москвы 9 декабря 1830г.: “Скажу тебе (за тайну), что я в Болдине писал, как давно уже не писал. Вот что я привез сюда: две последние главы Онегина, восьмую и девятую (о десятой, написанной 19 октября, поэт умолчал. Она была также написана в Болдине, дошла до нас в зашифрованном виде, по мнению пушкинистов, оригинал уничтожен. Автор придерживается другого мнения), совсем готовые в печать; повесть, писанную октавами (стихов 400), которую выдадим anonyme; несколько драматических сцен или маленьких трагедий, именно: “Скупой рыцарь”, “Моцарт и Сальери”, “Пир во время чумы” и “Дон Жуан”. Сверх того, написал около тридцати мелких стихотворений. Хорошо? Еще не все (весьма секретное, для тебя единого): написал я прозою пять повестей, от которых Баратынский ржет и бьется, и которые напечатаем также anonyme. Под моим именем нельзя будет, ибо Булгарин заругает” (Ист.7).
Неудивительно, что мнение публики и Пушкина разошлись. Время – лучший судия. Оно давно решило этот спор в пользу Первого Поэта России. Заметим, что “Повести Белкина” и “Домик в Коломне” (повесть, писанную октавами) Пушкин хотел издать анонимно. Разумеется не потому, что боялся Булгарина. Тогда кого же? Ответ можно найти в одном из произведений, также написанном в Болдино, о котором Пушкин упоминает в письме М.П.Погодину (начало ноября 1830): “Дай бог здоровье Полевому! его второй том со мною и составляет утешение мое. Посылаю вам из моего Пафмоса апокалипсическую песнь. Напечатайте, где хотите, хоть в “Ведомостях” – но прошу вас и требую именем нашей дружбы – не объявлять никому моего имени. Если московская цензура не пропустит ее, то перешлите Дельвигу, но также без моего имени и не моею рукою переписанную” (Ист.7). Пафмос! Речь идет о стихотворении “Герой”, в котором автор впервые называет тех, кто, по его мнению, действительно опасен и кто не прощает выпадов в свой адрес.
Очень часто приходится слышать, что Пушкин – вне времени. По-моему, это не совсем точно. Правильнее говорить о современности творчества Пушкина, и “Герой” – поразительное тому доказательство. Сейчас, когда наша пресса взахлеб и с каким-то сладострастием творит из примитивного культа “отца народов” не менее примитивный культ “злодея народов”, преднамеренно подменяя причины следствиями, на примере данного стихотворения можно проследить, как Пушкин мастерски разоблачает возню культотворчества и показывает истинные цели некоторых “поэтов”, которые то ли по недомыслию, то ли из меркантильных соображений во все времена успешно занимались боготворчеством. И совсем неважно, что у Пушкина в споре “друга” с “поэтом” предметом исследования является Наполеон, а в спорах моих современников – Сталин. Важнее другое – эпиграфом к “Герою” взят евангельский вопрос “Что есть истина?”
Да, слава в прихотях вольна.
Как огненный язык, она
По избранным главам летает,
С одной сегодня исчезает
И на другой уже видна.
Так начинает “Друг” исследовать предметы культа, оставляя пока открытым вопрос: “Кем главы избираются?” Поэт показывает, как осуществляется процесс манипулирования сознанием масс с помощью внешних атрибутов культотворчества:
За новизной бежать смиренно
Народ бессмысленный привык;
Но нам уж то чело священно,
Над коим вспыхнул сей язык.
Чтобы вскрыть и наглядно продемонстрировать читателю механизм оболванивания, “Друг” – Пушкин задает своему оппоненту – “Поэту” вопрос:
Когда ж твой ум он поражает
Своею чудною звездой?
И тот чистосердечно отвечает, что воображение его сильнее всего поражено тем, как “Герой”
Нахмурясь, ходит меж одрами
И хладно руку жмет чуме
И в погибающем уме
Рождает бодрость…